Л.И. Бородин: «Мой срок - возмездие за то, чего в приговоре нету»

Запись беседы Л.И. Бородина с Сергеем Шаргуновым
("Независимая газета", 2004-02-05)




- Леонид Иванович, в своей последней книге вы рассказываете про сокамерника, предсказавшего смерть нескольких генсеков подряд и появление Меченого, который принесет перемены. Действительно в тюрьме вам встретился такой оракул?

- Да, он так и сказал. Когда я приехал в зону, то и там услышал это пророчество. И впервые увидев в газете пятно на лбу Горбачева, мы вспомнили: "придет Меченый". Необъяснимо! Я бы назвал это социальным чудом. Только великим подвижникам давалась, нашим языком говоря, информация о перспективах, причем какой ценой - постами, молитвами, уединением! А тут простому зэку, убийце, кто-то взял и нашептал… Иногда через злого человека совершается добро.

- Вы сильно религиозны?

- Мое мировоззрение - христианское. Другой вопрос - степень воцерковленности. Есть люди более воцерковленные, чем я, есть менее… У человека, воспитанного с молодости на немецкой философии, рожденного и выросшего в семье атеиста, религиозное сознание без ущерба быть не может. Хотя у всех по-разному, Чернышевский - сын священника…

- Заключение ожесточает?

- Кого как. Мне очень тяжело представить себе состояние советского человека 30-х годов, коммуниста, работающего на заводе главным инженером, отдающего все свои силы… И вдруг его берут, убежденного, и объявляют врагом. Я бы, наверное, сошел с ума! Я сидел за дело. И это колоссальная разница, благодаря которой можно не ожесточиться, потому что если дана тебе способность самоанализа, ты понимаешь: ладно, я сижу за участие в Организации, но вот когда-то совершил неблаговидный поступок или нехорошо обошелся с женщиной. То есть мой срок - возмездие за то, чего в приговоре нету.

- То есть каждый заслуживает приговора?

- Раз уж ты заслужил, получил уже - то должен понять. Тому, у кого этого осмысления не случилось, у кого срока были совсем неоправданные, ожесточиться легче. Но я гораздо больше встречал ожесточившихся среди несевших. Он не сел, а злоба из него прет так, как будто его подвешивали и только что сняли.

Как правило, зэки гораздо более спокойные люди. Сохраняют трезвость ума. Я прибыл в лагерь со сроком в шесть лет, а меня встречает человек, который сидит уже сороковой год. И при этом он выдержан, выписывает литературу, что-то конспектирует или рисует. Я попал в мордовские лагеря после Сталина и Хрущева и встретил людей, которые прошли через мучения и смерть и сохранили хладнокровие, не превратились в психов, неврастеников, злобных карликов…

- Именно в неволе вы начали писать?

- Да, до заключения я практически не писал. Стал бы я писать, если бы не сел, - это сослагательное наклонение. Но условия благоприятствовали писанию и в лагере, и во Владимирской тюрьме. Само по себе заключение концентрирует мысли, вырисовывает в памяти картины, которые в обычной жизни размыты. А здесь вспоминаешь до деталей, до мелочей.

Подавляющее большинство заключенных страдало стихописанием. Именно страдало! Это был способ своеобразного дневника состояний. Было бессмысленно вести дневник, его бы тут же отобрали. Недавно я издал для самого себя книжечку своих стихов, чтобы они сохранились и не растерялись. Просматривая ее, я прочитываю дневник тех лет заключения, в которых нет событий, но есть впечатления.

- С вами сидел Синявский. А каков в основном был контингент ваших лагерей?

- Уголовники - только случайные. Проигрался в карты, пишет листовку "Коммунистов вешать", судят по нашей статье и кидают в наш лагерь. А так - это были политические лагеря. Бендеровцы, "зеленые" из Прибалтики, бериевские генералы и пострадавшие "за веру" из Истинно Православной Церкви, те, кто не признавал власти… У такого верующего кончался пятнадцатилетний срок, он добирался до ближайшей церкви, выходил на амвон и говорил: "Вы служите антихристу!" - его тут же хватали и снова сажали. Представляете, какая воля, какая кремнеподобность души!

- По стопам Аввакума…

- Да, безусловно, это люди аввакумовского склада.

- Вас арестовали за участие в создании организации, стремившейся свергнуть советскую власть. Думаете, что-то могло выгореть?

- Кроме смерти - ничего не светило.

- Собирались выступить?

- Мы были готовы. Никаких дат не назначали. Задача была дорасти до определенного количества и упредить развал, когда власть начнет выдыхаться. В нашей программе было записано: "Социализм не может не либерализироваться, а значит, не может не разлагаться". Этот эксперимент позволяли поддерживать исключительно репрессии.

- А выход где?

- Если б я знал выход, то сидел в Думе. Когда меня освободили, я был, что называется, в конъюнктуре. Все редакции запрашивали мои произведения, ко мне приходили, просили: "Давайте баллотируйтесь!" Но я уже знал, что началась смута. И что делать в этой смуте - неизвестно. Зачем глотку драть и зад отсиживать, когда нет у меня рецепта? Я просто не политик. Политику на ум приходит идея, и он в нее верит, не допуская сомнений. Я другой психологический тип, если мне приходит идея, я начинаю ее мучительно анализировать, и это, скорее, литературное сознание. Например, кого-то политически не принимаешь, но если о нем напишешь роман, этот человек оказывается не таким уж плохим. Потому что при внимательном взгляде в каждом найдешь что-то доброе.

В смуте я места себе не видел. Мне чудовищно повезло, что Крупин пригласил меня в журнал. Я два года болтался. Вышел, были деньги, накопилось тысяч пятьдесят марок, создал премию Шукшина и истратил. Пошел на спектакль, понравилось, и весь театр - в ресторан! Или приехал в иркутскую писательскую организацию, земляки. Конечно, угощать… Довольно быстро деньги кончились. Я занялся частным извозом. И будучи редактором журнала, еще четыре года возил людей на машине.

- Ваш личный взгляд на литературу совпадает с редакционной политикой "Москвы"?

- Я традиционалист. Вырос на классической русской литературе, классической музыке и живописи. Как не могу я слушать всякую попсу, точно так же не могу читать и соответствующую литературу, посещать соответствующие выставки.

И наш журнал традиционалистский. Поддерживает ту литературу, в которой русского языка достаточно для того, чтобы выразить всю глубину человеческих ощущений, не обращаясь, положим, ни к мату, ни к пошлости. Не все есть предмет литературы. После сытного обеда мы иногда ходим в весьма узкое помещение. Человек, которому взбрело в голову описывать дальнейший процесс, - либо с определенным состоянием психики, либо ищет дешевого спроса и денег. Когда совершается излом эпохи, кому-то надо стоять на страже абсолютно достоверной ценности. Таковой является классическая русская словесность Толстого, Достоевского, Тургенева, Бунина… Если бы на этом пути нам не встречались счастливые находки, не попадались действительные таланты, может быть, все было бы безуспешно. Однако прекрасных авторов немало.

А журналу по-прежнему приходится туго. Мы не связаны ни с какими партиями или административными органами, нам никто не дает денег, в течение двенадцати лет существуем сами по себе. Цена этой независимости - маленькие зарплаты, жалкие, постыдные гонорары. Но зато независимость.

- Кого посоветуете почитать?

- Повторю, есть немало замечательных авторов. По итогам Форума молодых литераторов в Липках мы опубликовали десятки имен. В Литинституте девушка семнадцати лет пишет вступительную работу, этюд. Я был рецензентом и удивился! Семнадцать лет. Язык Шмелева и личное своеобразие. Откуда такое?



Источник: http://exlibris.ng.ru/fakty/2004-02-05/1_borodin.html



Сайт создан в системе uCoz